.

.

Первой степь нам явилась,
вползая из трещин и дыр,
по земле разливая
свой горький густой эликсир,
окружая дома неприкаянным жёлтым раздольем,
так что вместо проспектов
за окнами наших квартир
было дикое поле
в седом оперенье сокольем.

И не то что взаправду неслись по нему табуны
лошадей темногривых — но были нам свыше даны
жеребята колёсные
с лёгким рулём серебристым,
с изолентой на сбруе,
и весело было лететь
сквозь вечернюю медь
за каким-то царём
Иданфирсом.

О богах мы не знали,
и дедовской жизни устав
изложить не смогли бы, но чтили названия трав:
шерстяные комки,
отдающие дёгтем и псиной,
или слипшейся глиной, где дремлет чешуйчатый зной,
или почвой грибной и разбухшей сырой древесиной.

И планет имена,
и калёные прозвища звёзд —
всё успели забыть мы,
но помнили пижму, рогоз,
и лапчатку, и клевер, и чёрные глазки паслёна,
и другое ещё, что на пустоши нашей росло,
будто дебри колючих и солнцем просушенных слов
заменяли нам духов ушедшего прочь пантеона.

(Так и будут со мной одуванчики и лопухи
оставаться всегда,
будет вечно дрожать подорожник
на разбитом колене, и пряди вьюнков осторожных
оплетать незаметно молитвы мои и стихи,
и качаться ромашки над грудами серой трухи.)

.

Этой хмурой отчизне,
хозяйке длиннот и провалов,
было вдосталь простора и грозного лязга побед.
Только малости ей, только ясности ей не хватало,
только слёз на щеках,
только храбрости выйти на свет,
и она мне сказала:

— Иди Анахарсису вслед,
принеси мне всё то, что в лучи превращает печали,
то, чего я не помню, чего никогда не приму,
и чего мои люди ещё никому
не прощали.

Истопчи на подъёмах привычные к пыли ступни,
покажи мне Тиринф, подари золотые Микены
и пластмассовым шлемом воды для меня зачерпни
вместе с жидкой луной
и прожилками слизистой пены;
запрокинув лицо, прихлебни неулыбчивым ртом
метеорных потоков, скользящих по южному небу, —

а награды не требуй:
ты знаешь, что будет потом.

.

Так оно и случилось.
Всё дальше и дальше вперёд
от дворов и песочниц моей меланхолии детской,
от прозрачных степей и от алчности их половецкой
Анахарсису вслед непрямая дорога ведёт,

вяжет петли в горах, извивается над берегами,
забредает к закату в селения и городки,
и в асфальтовой толще играют морские коньки
у меня под ногами,

и ракушки стучат, заметённые прахом в пустом
океане.
Это я прохожу, забывая покинутый дом,
мимо вех и веков, сквозь порталы исчезнувших зданий,
посреди миражей —
и не знаю, что будет потом:

предсказуемых мифов
не слагает судьба.

Поднимается ветер с проливов,
подгоняет меня, как от пристаней гнал корабли,
и пружинят о воздух сарматские пальцы мои,
с их всегдашней тоской
по ножу, оселку и огниву,
по щербатым каменьям
и древкам отравленных стрел.

Я ищу чистоты, сквозь которую в бездну смотрел
обречённый Эгей, и которая пела с Орфеем,
уносимым от смерти в едва постижимый предел,
к лебединым венцам и мерцающим фосфорным змеям.

Наречённая мать выстилает мягчайшим шалфеем
мой обрывистый путь, а родная из дымки степной
то шипит и плюётся, то молча любуется мной.

И спасибо обеим.

.

.