.

Дождём затушёван,
рассеянной мглой затуманен
неверный пейзаж. Не тревожа темнеющей гущи,
как мысленный шёпот,
бесшумно плывёшь, горожанин,
сквозь горькие ласки земли затонувшей.

От кротких жилищ, убаюканных плеском загробным,
ни света, ни дыма. Ни звука окрест.
Замшелые кровли. Репейники с кровлями вровень.
Пустырь. Переезд.

Вглядишься в потёмки,  и чей-то сырой палисадник
покажется плошкой щербатой,
где медленно киснет бесцветная давняя память,
из тех, для которых у мира имён не найдётся,
но только труха, паутина и рыжий лишайник:

проёмы и щели замазаны клейстером хмари,
в подшёрстке травы догнивают тряпичные клочья,
и мокнут на клумбах, в потёках расплывшейся почвы,
останки цветов, подражавших великому солнцу.

Вот так он однажды поникнет на грудь Персефоне,
надломленный стебель отжившего тела,
увенчанный вялым бутоном –
хмельной головой, зачарованной таинством сонным,
холодным лицом, зацелованным моросью. Кто нам
уронит на губы солёную тяжкую каплю
прощального взгляда?
– Такой же свидетель случайный.
Двойник потайной.

Почти что размытый чернильной осенней водой,
клубясь и колеблясь в пределах своих очертаний,
поднимешь глаза.
И великую, волглую смертность
в плаще её зябком, в свечении колком и сером,
так ясно увидишь за бисерной сетью ветвей,
как раньше не видел.
Её и сочтёшь суеверно
богиней своей.

.

.