.

Auf tausend Wegen kehr’ ich heim
/Dornenreich/

I

Словно ступая по детским своим покрывалам,
полуистлевшим, разбросанным в хаосе сна,
я прохожу по дворам, где когда-то играла,
и повторяю себе, что ещё не бывала
здесь совершенно одна —

да, совершенно одна, но толкаясь в толпе неизвестных
призраков нежных, немых, позабывших свои имена.
Как мне освоить теперь это место?

Как посмотреть на вчера ненавистные мне
груды листвы и бетона, лишённые формы,
или на зонтики сныти, пропахшие штормом,
серо-белёсым, как шторы в больничном окне?

Кровь насыщается пылью и пыль наливается кровью,
скачут по гравию смерчики, катятся дрёмные комья,
тени роятся в пустотах и сполохи тонут впотьмах,
и за грудиной скребётся предательский смех, неуместный
в этих широких краях,
тяжко и сладко раскачанных кем-то над бездной —

ах, на полынных канатах,
на вырванных чёрных корнях.

.

II

Жалкая рамка эпохи, но кто переступит — нырнёт
в буйные недра стихии, в пылающий рот
неумолимого лета.

С пыльной больной головой, я иду между потных громад,
я возвращаюсь домой; с облупившихся лоджий летят
бликов и всхлипов букеты.

Что ещё пляшет во мне, как зовущая бурю трава,
тянет в расщелину эры, в гнездо муравьиного льва,
в мёртвую каменоломню?
К серой воронке отчизны по жаркому склону скользя,
глядя в свистящую бездну, которой увидеть нельзя,
что я припомню?

Помню, как мать в Ахероне омыла меня,
как в Ахероне районном топила меня,
и утопить не смогла, но водой напоила.

Так и пришли ко мне жажда обвалов и ран,
смех обречённых, отчаянный чёрный бурьян,
смертная слабость и с нею — посмертная сила.

.

III

Прорва, огромная прорва, и в прорве — земля,
ком торфяной, где кончаются торные тропы.
Я приближаюсь, и он облепляет меня.

Вот, посмотри — это крайняя крепость Европы:
мертвенных окон ряды,
хлипкие стены хрущёвок,
увязшие в шуме черёмух,
смраде табачном и плаче нечистой воды.

Дёгтем прилеплен мой мир к валуну над великим провалом
кроме небес и хвои, за соседним кварталом
нет ничего.
А подумать — и здесь ничего,
разве что колкие сполохи в нервах заглазных,
мутные речи с сопением заспанных гласных,
прелыми «е» и растоптанным «о»,
взрытое речью, набитое речью пространство,
полуслепое, как всё, что идёт из него.

.

IV

Можно, как раньше, касаться знакомых щербин,
мерить шагами пустынные кладбища сердца,
можно застыть под удушливым гнётом рябин,
можно смотреть, но нельзя ни на что насмотреться.

Как бы вернуть себе первый качельный размах,
с боем ворваться в тайник золотого наследства,
взять его снова и дальше нести на руках,
княжество детства.

Вот и веду я нестройные армии строк,
зная заранее, сколько себе отвоюю:
пыли глоток,
лист лопуха, да какую-то яму сырую.

Кто-то громадный смеётся из сумерек: что ж,
так и умрёшь, философскую лживую дрожь
всуе меся с недосказанной чёрной землёю
в лунках глазниц, с воробьиной тоской рассыпною —
так и умрёшь.

.

V

Главное здесь — разрастание раненой плоти,
взятой до срока и брошенной в зев забытья.
Гномы поют в костяных коробках подворотен,
тесных, как соты, и тёмных, как память моя;

ходят в подвалах, как в недрах немыслимых штолен,
тени титанов, по пояс в стоячей воде;
страсти такой и такого призвания к боли
больше не встретить нигде:

чтобы под третий этаж поднимались купырь и бессмертник,
кромку небес пeрехлёстывал жидкий гудрон,
чтобы в тончайшей прожилке, в канаве последней
чёрный гудел Ахерон,

чтобы по корке густой засыхающей жижи,
словно скорлупки, летели короткие жизни
в самую глотку времён.

.

VI

Что мне сказать, уезжая отсюда? Итак:
первую память мою запечатавший знак
больше меня, и младенческой жизни начало
дольше, чем жизнь.
Расплодившись, как жадный сорняк,
ростом пресытившись, слово моё измельчало,
разве что сок не иссяк.

В мире, скользящем по тёплой спине плывуна,
в выдохе бездны прошло моё мутное детство,
вызрел мой свет; и героев моих имена
вышли из бездны, и зрению некуда деться —
всюду она и она.

Так и срастусь я с её черноплодным двором,
так и останусь стоять у разбитых качелей,
прутиком трогать густой фиолетовый гром,
слушать, как дышит задумчивый бог подземелий
в храме наземном своём.

Всё, что он мыслил, и всё, что изрёк он, сбылось:
духи глубин вылетали из раструбов костных,
висли на кровлях, слипались в прозрачную гроздь;
с низких небес в закопчённую грудь девяностых
тайное солнце лилось,

вылилось в то, что должно было сделаться мной,
выжгло меня и оставило слепок ничейный,
зноем скрепив испарения эры больной,
голос пустыни, поющей в картонной ячейке,
пепел и шторм листвяной.

Как незаметно сомкнулась твоя западня,
тяга утробы. — О стены цементного дня,
в каждом пятне находя заповедную метку,
с бережной горечью трётся моя пятерня:
кем бы ты ни был, цветущих пустот архитектор,
здравствуй, ты создал меня.