.

.

Ведь под аркой на Галерной
Наши тени навсегда.

Анна Ахматова

.

Триумфальная арка императора Галерия, с хмурым усилием поднимающая над тротуаром рыжеватые дуги, засиженная голубями, претерпевшая все унижения, какие только могли выпасть на долю римлянки среди чуждых племён, всё же не отреклась от сената и народа своих и осталась посланницей вечного города на тысячеязыкой Эгнатии. Окружила себя маленьким форумом, призвала к себе граждан – и не милостиво позволила, но отчётливо приказала на своей не терпящей возражений офицерской латыни, чтобы студенты украшали её транспарантами, чтобы каждый митинг и каждый народный сход начинались у её натруженных строгих колен, чтобы никакая встреча и никакое свидание не могли обойтись без её покровительственного участия. Юноша ждёт девушку, рассеянно перелистывая книгу. Бизнесмен, задыхающийся в костюме на тридцатиградусной жаре, ждёт делового партнёра. Моложавая пенсионерка ждёт подругу, компания ждёт припозднившихся приятелей, группа молодых людей с чёрно-красными флагами ждёт начала демонстрации, нищий старик ждёт милостыни, развалившийся в тени лохматый толстый пёс ждёт ломтика слойки, протянутого сострадательной женской рукой: в терпеливом ожидании у пористых римских камней начинается civitas. Арка указывает в сторону моря культёй обрушенного южного пролёта. Однорукий император скачет в битву; на другом барельефе он же, однорукий, принимает дары. На третьем – движением Муция Сцеволы простирает десницу над алтарём. Вся римская скульптура, все полководцы и боги, лишённые мужественных рук – напоминание об этом подвиге. Каменный Рим смотрит сверху вниз спокойными светлыми глазами: не сдавайся, Европа, я без страха окунаю предплечье в ядовитое пламя времён.

Фессалоника сберегла куда меньше мрамора, чем Афины. Храм Исиды не выдержал натиска христианства. От белокаменных портиков форума осталось несколько осиротевших колонн. Герои и боги, оберегавшие разрушенную в девятнадцатом веке стою, находятся в Лувре. На ладино их называли “las incantadas”   –  околдованные, заворожённые. Основание триумфального императорского столпа, одного из прообразов Александрийской колонны, без ограждения торчит посреди тротуара, разрисованное из баллончиков, не замечаемое прохожими, игнорируемое крикливыми гидами. В эпоху турецкого владычества легенда связала его с духом или демоном в обличии змея, и окрестный еврейский квартал получил название “змеиный мрамор” – Йылан Мермер. Древний город раздроблен и перемолот, его бессмертные покровители изгнаны и замещены. Сохранившееся согнано в резервации, как остатки вымирающего племени: у дверей археологического музея Орфей играет на лире обмершим лесным тварям, а в церковных садах, в резных медвяных зарослях, где особенно хорошо бывать на закате, доживают свой долгий век, как в золотом Элизиуме, фрагменты акротериев и капителей, заселённые мелкими коричневатыми улитками. Мрамор воздушен, как высохшая морская губка, и тысячецветен, как изображение в калейдоскопе, но всё же крепок и бел: известковая кость земли, сотворённая по образу света.

***

Спускаясь от собора святого Димитрия к морю, хватаясь взглядом за редкие вкрапления мрамора, слишком нежные в раскалённой толще цемента и асфальта, ты начнёшь задыхаться. На какие-то мгновения мир исказится, и всё ясное, яркое, узнаваемое исчезнет в гудящей густой пелене, как перед обмороком. Останутся однообразные бетонные коробки, монотоное колыханье выцветших тентов, теснота пространств, грубая угловатость объёмов, брусчатка, сверкающая абразивным наждачным блеском, – и, как в приступе паники, ты захочешь бежать без оглядки, словно в сапогах-скороходах, в два прыжка пересекая равнины, перемахивая через границы, пока не вылетишь, весь в поту, на Сенатскую площадь, не увидишь колоннаду Исаакия и не замрёшь. Такие пароксизмы физиологической, животной нехватки классических линий станут твоей обыденностью – но летучей и преходящей, не принимающей хронических форм. К тому моменту, когда ты дойдёшь до улицы Митрополеос, предобморочная ватная мгла рассеется, оставив только лёгкую слабость, а там – мандариновые ветви, сладкая болтливая толкотня, целебный йодистый ветер, и вот ты уже стоишь у золотисто-жёлтой стены дома Хаима де Ботона и разглядываешь его странные фронтоны, разрубленные посередине балконами аттика – разглядываешь критически и даже не без сарказма, но сердце твоё пляшет, как царь Давид, от одного только вида коринфских акантов, упрямо цветущих посреди панельных нагромождений. Не желая прощаться с ними, ты зайдёшь в кондитерскую на углу и, прихлёбывая свой кофе, с веранды второго этажа будешь долго всматриваться в безумный ансамбль прибрежной площади: вот дом Штейна, похожий на основание недостроенного небоскрёба, вот тяжеловесные храмоподобные здания банков (их ты постоянно сопоставляешь с летучим зданием Биржи), вот просвет, в котором виднеются двухэтажные марципановые домишки, вот безымянные прямугольники из антрацитового стекла и бурого с прожелтью бетона, вот парк, превращённый в паркинг, вот автобусная остановка в лохмотьях прошлогодних афиш… Когда бы не зелень листвы и не июльское солнце, способные облагородить всё что угодно, это место казалось бы отравой для всякого разума, торжеством дисгармонии – но его бестолковость стройна и тонка, как рассеянность гения, и призрак трагической скрипичной сонаты витает над ним. Когда бы не зелень листвы, не июльское солнце и не благословенные узоры коринфских акантов, поправишь ты себя. Уберите аканты – и всё распадётся на бессмысленные комки.

Петербург рассказал тебе об античности больше, чем афинский акрополь: благодаря стрелке Васильевского острова и арке Главного штаба ты знаешь, что древний мир не ограничен в сознании европейца данными археологических изысканий. Он может подняться вокруг белоколонной рощей, преображённый и переосмысленный – и всё же подлинный, аутентичный. Ты веришь в реинкарнации кариатид и в воскрешение Фидия: ты был их свидетелем. Твой европеец – не легионер, не конкистадор, не философ и не законодатель, но прежде всего архитектор и скульптор. По организации пространства ты опознаёшь свою цезарианскую Европу, по соразмерности мыслей и чувств архитектурному ритму ты опознаёшь европейскость внутри себя. Ты вспомнишь предание об императоре Иоанне Ватаце, якобы превратившемся в мраморную статую и обещавшем ожить в день, когда Константинополь будет освобождён. Решительно отмахнувшись ото всех раздоров между Римом западным и Римом восточным, ты поставишь знак равенства между Европой и камнем. Твой камень оживёт от свободного ясного взгляда. Каждый день оживает.

***

Тени ветвей превращают любой предмет в произведение благородного мастера. Мимо тебя скользят прохладные проёмы парадных входов, отделанные голубовато-серыми плитками. Метёлки айлантов качаются над твоей головой, как опахала над принцем. Такая роскошь разлита по убогим улочкам, что ты входишь в воздух центральных районов, как входил Одиссей во дворец Алкиноя. На площади Ипподрома, печально прославившейся во время землетрясения семьдесят восьмого года, когда жильцы не смогли открыть перекосившуюся дверь подъезда, подними голову вверх. Нет императорского ристалища, нет взвихренного песка и храпящих гнедых, однотипные здания приваливаются одно к другому, громоздятся, толкаются, – но откуда исходит это горько-медовое зарево, и зачем столько шафрана и пурпура в мутной от смога городской атмосфере, и что за венцы венчают тебя, что за светлый гиматий лежит на твоих плечах? Это твоё зрение, узнающее и провидческое: оно же – память земли.

И чей-то профиль в автобусе: как узнал бы ты о его красоте, когда бы не усвоенные ещё до начала сознательной жизни аттические пропорции? И прохладный, полированный утренний воздух: весь – свежесть мрамора и блестящей листвы. И геометрия чётких шрифтов, родившаяся от союза резца и поверхности камня. И чаша фонтана с загустевшей от тины зелёной водой. И лестница казённого здания, стоптанная миллионами ног. И твой эспрессо, пролившийся на мраморную облицовку балкона, когда ты вышел покурить и поскользнулся, залюбовавшись амфитеатром палево-белых микрорайонов: хаосом рубленых линий, сложившихся в пифагорейский порядок. Город проступает в мучнистой гуашевой дымке, как запылённый чертёж, помнящий руки Иктина и руки Витрувия, и точно так же в твоей современности проступает золотой гексаметрический ритм.