.

.

 3.

Нет, мир не был беспощаден к А. Х. – помимо одетых в изорванный брезент, покрытых химическими ожогами исполинских владык распада, в нём было много других, благосклонных и благословляющих, сил.

Были уютные, косматые божки зарослей пижмы и чернобыльника: на их рыжих шкурах вспыхивало латунным огнём вечернее солнце, они беззаботно играли чем под руку подвернётся и щедро раздаривали свои нехитрые игрушки: фарфоровые изоляционные ролики, интересные камешки, пуговицы и заклёпки, бусины и болты. Однажды они послали непомятую яркую пачку из-под немыслимых по тогдашним временам американских сигарет «Salem», и в тот летний вечер, заворожённая изящным шрифтом цвета морской волны, А.Х. поклялась себе, что непременно будет курить именно эту марку, когда вырастет. Она почти сдержала своё слово в студенческие годы, но глубоко разочаровалась – как оттого, что сигареты были уже не американского производства, так и оттого, что стандартная пачка была теперь не аквамариновой, а белой, и не напоминала больше о старинном сокровище. Вотчины косматых божков располагались в опасной близости к гигантским пугающим стройкам, чаще всего даже вторгались на их территории – но в другом измерении. В этом тесном мирке, одноэтажном, пыльном и солнечном, засыпанном строительным мусором и шелушащемся чешуйками ржавчины, А.Х. ничего не боялась. Он, несомненно, был перенаселён разнообразнейшей нечистью – но нечистью беззлобной, домашней; гномы и кобольды могли потребовать себе в жертву любимый стеклянный шарик, пробегающий чертёнок мог шутки ради швырнуть в лицо пригоршню колючего гравия, случались, пожалуй, и такие существа, что были непрочь слизнуть пару капелек крови с оцарапанного локтя, но вся эта мелкая рогатая братия была заодно с тёплой устойчивостью мира, она питалась, как растения, грунтовой влагой и светом, и, надо полагать, сама ужасалась тому же, чему молчаливо ужасалась А. Х.

Были и могучие, воинственные боги привольных открытых пространств: гордые конные боги, которых автор сравнил бы с фракийской кавалерией, но в художественных запасниках А. Х. имелись только пригнувшиеся к шеям гнедых красноармейцы в будёновках, в распахнутых ветром шинелях. – Вот эти красноармейцы и летели в погоне за врагом по нетронутым ромашковым пустырям, и пустыри становились наместниками южных солёных степей, бесцветная глина звенела под призрачными копытами, а розовые силуэты высившихся поодаль многоэтажек можно было принять за крепостные бастионы из другого (но какая разница!) исторического кино. Впрочем, А. Х. уделяла мало внимания проработке образной части: в этом сизо-золотом, всегда благоухавшем травами измерении главным было чувство торжественной, рыцарской свободы (и уже тогда казалось очевидным, что такая свобода может быть только свободой одиночества, что она непременно будет немного горчить на вкус, как сухой летний ветер – но это интуитивное понимание не подкреплялось, разумеется, ни опытом, ни теоретической мыслью).

Были, наконец, молчаливые, но самые привычные и родные феи тёмных садов, бушевавших в панельных дворах неизменными черёмухой и рябиной, кудрявившихся боярышником, черневших осинами (были и дрок, и акация, и барбарис, и клён, и шиповник, и ольха, и десятки других, больших и малых; только тополей, божественных тополей, в новых районах было совсем немного).  Внешний мир, в котором А.Х. проводила большую часть времени, вращался вокруг царства растений. Листья подорожника служили деньгами во всех коммерческих играх, от элементарного «магазина» до более сложных «столовых», «парикмахерских» и «аптек». Измельчённая растительность, густо посыпанная серым песком и сервированная на широких лопухах, могла изображать весь диапазон известных А. Х. и её сверстницам кулинарных изделий. Стучали в карманах жёлуди, нанизывались на сухие соломинки мясистые белые ягоды, из-под коры добывались обрывки влажного лыка; зелёный мир был неисчерпаем. В зарослях существовали многочисленные «укрытия», «шалаши», «штабы» и «тайники» – и все они были образованы сплетениями ветвей; в этих первобытных жилищах ежедневно совершались обряды благоустройства и войны. Сосредоточенные понтифики и весталки расставляли в крохотных залах обломки силикатного кирпича, накрывали их фанерой, окружали символической утварью, украшали цветами, освящали импровизированными легендами – но почти никогда не играли в те сражения и события, к которым столь благоговейно готовились. Старательное, благочинное приготовление и было содержанием их игры, пока в кустарниковый раёк не врывалось варварское племя, расхищая сокровища и растаптывая алтари. Потерпевшие поражение возвращались к своим осквернённым очагам на следующий день, уже с новой героической сагой, но с теми же неловко обструганными прутьями, пригоршнями несъедобных ягод и пучками сорных цветов. Тем временем взрослые собирали в полиэтиленовые кульки черноплодную рябину, из которой затем варили невкусное варенье и вполне сносный компот,  на бетонных балконах новостроечных квартир сушились связки принесённых с ближайшего пустыря пижмы и зверобоя, сыпались в чай лепестки шиповника, сорванные тут же во дворе, – древняя жизнь вплотную поступала к индустриальной окраине, оплетала её косицами трав, нашёптывала ей заговоры знахарок, а А. Х. принимала из чьих-то натёртых полынью ладоней одно из своих главных посвящений.

– Белый сок одуванчика – это первородное, материнское. Это те самые капли молока, засыхавшие на твоём подбородке: вскоре они потемнеют и станут несмываемыми пятнами на коже. Нежность, окислившись, становится грязно-чёрной, как слякоть земли, въедливой и липкой, как машинное масло.

 –  Сердечки пастушьей сумки – печать великого подражания, на котором строится мир. Формы копируют друг друга, повторяют одна другую, связуются в бесконечную цепь метафор. Смотри, как венчики мать-и-мачехи подражают огромному мутному солнцу. Смотри, как цветущий шиповник вторит огню – но и слизистым оболочкам уязвимой теплокровной плоти. Смотри, как ветви подражают жилкам на твоих запястьях – и трещинам твёрдых предметов.  –  Смотри, но сначала запомни, как это сухонькое зелёное сердце, прикреплённое к щуплому стеблю, безотчётно и верно следует замыслу человеческого: твоего.

– Серебристо-чёрные метёлки чернобыльника – благословенное слово пустыни. Зови его на помощь, когда время вокруг пахнет плесенью и разложением, уповай на него, когда твоя смертность невыносима, и духи незаселённых пространств, вырвавшись из разломов асфальта, сойдутся к тебе, окружат тебя столбами благовонного дыма и будут петь над тобой свою протяжную песню. Не щемящая жалость отмолит тебя, а их кочевая былина, стрекочущая в  терпком безлюдном просторе.

        – Сныть и борщевик заполняют собою пустоты, оставленные человеком: заброшенные котлованы, задворки ненужных строений, окраины свалок. Так зарастают и раны человеческой памяти: такие же тёмные коленчатые войска, душные дебри грязно-серых плоских соцветий поднимаются над искалеченными местами; эти дебри ядовиты и непроходимы, над ними жужжат шмели, высокое небо издаёт приглушённое электрическое гудение. Что-то шуршит и вздрагивает вдалеке, и по неровному плато соцветий прокатывается ленивая медленная волна. Так зарастут твои сны, твои страхи, мокнущие пятна стыда. Может быть, вся твоя жизнь.

И А.Х. растирала по предплечьям жёлтую пыльцу, прикрепляла к панамке тускло-лиловые репейниковые кокарды, ела цветы акации и медуницы. Через десятки крохотных ссадин и порезов в её кровь проникали пряные соки травы. Как миниатюрное подобие боттичеллиевской Флоры, в сплетённом матерью одуванчиковом венке, с онемевшим от незрелой черёмухи ртом, с крапивными волдырями на голенях, с занозами в ладонях и прозрачными колючками в ступнях, она испытующе и отрешённо смотрела перед собой, пока мир прорастал сквозь неё, укоренялся, вживлял под кожу свои семена, наливался зелёной мякотью, порождал упругие завязи – и пустоцветы.