.

.

4.

– И всё это было автоматическим письмом: ни воли, ни усилия, ни понимания. – А.Х. улыбнулась. – Неясное, но неискажённое бытие. Оно просто приходит и происходит. Глаза видят не то, что научены видеть, а то, что вливает в них видимая окрестность, какой бы она ни была. Тело подчиняется импульсам тонких наитий. Губы даны для того, чтобы называть явления, а не истолковывать их – и они называют без устали. Одержимость миром, вот что это такое.

Мы помолчали. Я давно спустилась во двор и сидела теперь на скамейке у края детской площадки, под рябинами, изрядно выросшими с той поры, когда всё было автоматическим письмом и сигналами потусторонних наитий. А. Х. смотрела в сторону и помахивала сорванной травинкой.

– Впрочем, вы и сейчас одержимы миром, – спустя пару минут сказала она. – Вернее, уже мирами. Этим взрослым, рукотворным, с его летописаниями и шифрами, и тем первобытным, который почти забыли. – и прибавила, передразнивая меня: – Только поэтому я здесь и нахожусь.

Я хмыкнула и откинулась на спинку скамейки. Мой рукотворный мир весь лежал передо мной, и выглядел он опустошённым и жалким. От моего первобытного мира не оставалось ничего, кроме огромного страха, рябин за спиной и неповоротливых, медлительных образов, качающихся под твёрдой поверхностью осязаемых вещей. Оранжево-розовые давнишние вечера, пахнущие бензином, листвой и арбузной коркой, всплывали из освещённого заходящим солнцем бетона.

 – Не почти, а совсем забыла. Ничего я уже не помню. Только какую-то цветную околесицу, клочки материи, сшитые в одно лоскутное одеяло, треплющееся на ветру, и пространства, пространства.  Общие планы, проблески, сполохи – да и всё.

А. Х. вновь улыбнулась, по-прежнему глядя в сторону.

– Но и эти сполохи и клочки – если бы из их можно было связать сюжеты, вывести на свет истории, хотя бы крохотные сценки, но с подлинными, тогдашними персонажами, с непридуманным действием, с честным началом и искренним концом. Рассказать, к примеру, о том, как мы качались на качелях. Наших старых качелей, скрипящих и вихляющихся, – помните, как нам не разрешали качаться на них, но мы всё равно качались? – тех самых, выкрашенных омерзительно-жёлтой масляной краской, разумеется, уже нет. Есть другие, новенькие – смотрите, как чужеродна и даже враждебна нам их новизна. Но деревья остались, и вот эти здания, с которыми мы соразмеряли высоту своих полётов. Хотите, покачаемся вместе? Такого, кажется, ещё не бывало: автор качается на качелях со своей героиней. Но только ничего у нас с вами не выйдет. Вы взлетите до неба – а я останусь сидеть внизу, неуклюже пытаясь распрямить свои длинные ноги, вспоминая, каким должно быть ощущение — и не ощущая ничего, кроме обиды да жёсткой деревяшки под седалищем. Прохожие посмотрят на меня, как на сумасшедшую, и на этом эксперимент будет окончен.

Стремительным, но плавным разворотом головы А. Х. обратила ко мне своё призрачное лицо. Мне показалось на долю секунды, что рядом со мной на неудобной дворовой скамейке сидит настоящий, живой, совершенно не зависящий от моего воображения человек – и человек этот ненавидит, но и любит меня. Короткий обжигающий ужас (не иначе, разум расстаётся со мной) хлестнул меня, парализуя все мои мысли, и сменился напряжённым выжиданием. Но А. Х. молчала, и её молчание было моим молчанием, а когда заговорила наконец, её речь была моей речью.

– А ведь у вас уже начинало получаться то, ради чего вы меня изобрели. Но, как я вижу, вы не можете удержаться от лицемерия – словно даже в разговоре со мной, то есть с собой, извините, вы пытаетесь этак панибратски подмигнуть идиллической картине солнечного детства. Были, дескать, и у нас истории… сюжеты… занимательные игры, крылатые качели… которые выше ели… или как там полагалось петь на уроках музыки. Так вот: конечно, я помню облезлую жёлтую краску, и какие-то предостережения и запреты я помню тоже, да вот только сами эти качели я попросту презирала. На них нужно было качаться вдвоём, доверяя ответственность за удовольствие неизвестно кому, какой-нибудь трусливой девчонке или нахальному пацану, который мог начать нарочно скакать, как бешеный, или упираться ногами, насильно удерживая меня наверху. Они, пожалуй, были задуманы как психологический тренажёр – и ничего развлекательного я в них не находила. А ведь это вы, кажется, не так давно просили меня рассказать вам о пятне на обоях? Обои в вашей комнате были переклеены несколько раз; но вот вам песок под ногами, вот вам рябины: смотрите. Оставьте эти качели, пятнашки и прочие архетипические приключения. Не смейте подменять ими свою цветную околесицу, свои лоскутные одеяла. И без вас найдутся десятки писак, которые расскажут миру драматические истории о том, как застревал в кроне дерева воздушный змей и чей-нибудь хмурый отец шёл домой за лестницей и лыжной палкой. О ваших дворовых недругах и друзьях, о ваших казаках-разбойниках, о вашем первом бранном слове и первой сигарете, украденной у родителей и выкуренной на четверых где-нибудь в кустах, написаны целые тома, целые библиотеки легковесных полуденных эпосов; они примитивны и прекрасны, они все повествуют о вас – и все не о том, что терзает вас изнутри и требует слова.

Я поймала себя на том, что бесцельно ковыряю подошвой песок. Мелкие муравьи сгрудились вокруг побуревшего яблочного огрызка;  на стебле мятлика балансировал, как канатоходец, элегантный чёрно-красный клоп из тех, кого полагалось уважительно именовать «жук-пожарный».  Как плохо проявленные слайды, мелькнули и канули в нарастающую тоску: тусклый серый блик на бескозырке оловянного матроса, застывшего в неестественной позе с винтовкой наперевес; полосатый бок резинового мяча, почему-то вызывавшего всегда неистовую нежность, точно это был щенок или спящий младенец; грубая исцарапанная пластмасса грузовичка, везущего стройматериалы эльфийским прорабам – и всё с налётом сероватой пыли, всё отмечено связью со скудной материнской почвой.

О, мир, влившийся в мои глаза и заснувший на дне неспокойным сном; о, короткие жизни явлений, по касательной соприкоснувшиеся с моей в те времена, когда разум ещё не умел ни от чего отчуждаться; дрёмные голоса, шёпоты и вздохи из-под спуда беспамятства, – так скованные злыми заклятиями призраки взывают к магу: освободи нас. Измученный мигренью и вялотекущими неврозами  маг очерчивает носком кроссовки волшебный круг, размётывая растоптанные окурки, безымянный растительный сор, золотистые пивные крышки – «Степан Разин», «Балтика», «Хольстен» – и неуверенно топчется посередине, словно пытаясь найти под ногами невидимый узел, где пульсирует утлая святость земли, невесть откуда черпающей силы. Близоруко моргает, сжимает пальцами переносицу, ёжится, мнётся – ах, ну какой из тебя освободитель, алхимик-недоучка! – но всё-таки начинает говорить.