.

5.

Посвящённая в ужас окружающей жизни и в неразлучное с ним изменчивое, прихотливое счастье, А. Х. отдавала все силы своего стремительного роста общению с ними: как путешественник, поглощённый созерцанием иноземных пейзажей, она пребывала в напряжённом, ненасытном бдении, иногда – восторженном, чаще – тревожном. Однажды, по дороге к какому-то детскому врачу, А. Х. увидела, как впервые, предзакатную зимнюю даль с окоченевшими столбами фабричного дыма, увидела знакомый проспект – невероятно просторный и невероятно пустой, точно вымерший, или, по крайней мере, обречённый на вымирание; высокие окна полыхали мёрзлым огнём, рыжим, как лисий мех или апельсиновый мармелад, но вовсе не уютным – безжалостным и потусторонним. Надсадно скрипел под галошами утоптанный снег, редкие перистые облака отливали алым, однообразные стены домов тянулись за чёрными решётками голых деревьев; каньону проспекта не было конца, и, чувствуя, что сейчас эта зловещая пропасть схлопнется и поглотит её,  А. Х. запела изо всех сил «Интернационал», самую героическую из известных ей песен. Мать одёрнула её с раздражением и, как показалось А. Х., с испугом.

Один и тот же привычный район может быть уютным объятием и ощеренной бездной; всякая вещица может превратиться из доброй волшебной игрушки в проклятый амулет. Все предметы и явления в мире – оборотни, повинующиеся особым циклам и ритмам, гораздо более сложным, чем лунные; их метаморфозы нельзя предсказать с помощью астрологических вычислений, их власть нельзя одолеть серебряной пулей. В мире есть несметное количество энергий, преображающих самую сущность вещей, и главная из них называется светом. А. Х. не пришлось прикладывать никаких усилий к обнаружению этой истины: она лежала на поверхности всего зримого.

Иногда приходилось вставать затемно и куда-то идти, семеня рядом с матерью по предательской наледи и окаменевшей грязи; тогда А. Х. не отводила глаз от тускло-розового зарева, равномерно покрывавшего чёрное небо, как химический осадок. Руки в шерстяных варежках нестерпимо чесались, слишком туго затянутый шарф не давал свободно вздохнуть, в ноздрях кололо от утреннего мороза, но А. Х. даже не приходило в голову захныкать: она смотрела на кровянистое мертвенное гало, вслушивалась в доносящееся из пустоты высокочастотное жужжание и боялась кромешным, безголосым страхом, что начало, породившее этот звук и это свечение, однажды (а если уже сегодня?) окажется сильнее всех остальных. Постепенно зарево начинало бледнеть, и по мере того, как на востоке расширялась оранжевая задымлённая прорезь, А. Х. охватывала звонкая эйфория. Дома ждал янтарный, блаженный свет, в медленных потоках которого, как живые мальки, играли радужные пылинки; свет преображал в бездонные озёра потёртую полировку деревянной мебели, одушевлял фаянсовых борзых, разлёгшихся на полках. Всё чахлое, пожелтевшее делалось золотым и медовым, всё обшарпанное – испытанным и верным; коробок тесной комнаты раздавался, и А. Х., забравшаяся с ногами в неудобное промятое кресло, открывала одну из любимых книжек, но едва ли рассматривала картинки в ней пристальнее, чем буйство янтаря и мёда вокруг.

Или летом, припав к облупившемуся подоконнику, глядя вниз, на перекрёсток двух проспектов и незастроенный «пятачок»,  где армянин торговал дынями и арбузами (арбузы, сваленные в металлической клетке, напоминали сгрудившихся в вольере диковинных поросят с кручёными сухими хвостиками), где толпились у ларька хмурые, темнолицые люди, где оседала на траву накачавшаяся «Жигулёвским» пожилая толстая тётка, –  глядя вниз и ни армянина, ни тётки, ни хмурых людей не видя, но расплёскиваясь, разбрызгиваясь, распыляясь вместе с городским силикатным зноем по поникшей зелени, по поросячьим арбузным бокам, по рифлёной жести, по бетонным тумбам, по облицовке панельных стен; превращаясь в сгусток июльского послеполуденного сияния, вырываясь из комнаты, как воздушный шарик из неловкой руки, неудержимо, беззвучно, необратимо: наружу, к миру, на свет.

Или ночью, когда фары въезжавшего во двор автомобиля прочерчивали две фосфорных полосы на потолке, и в них, как на киноэкране, пробегали заоконные тени, раскачивались могучие ветви с резной широкой листвой, вздрагивало вычитанное у Жюля Верна тёплое море экваториальных широт, предчувствовалось дыхание южного сада. Или утром, когда в отуманенных зарослях раскрывались розетки шиповника, и А. Х., медленно крутя велосипедные педали, объезжала прозрачное королевство – сама себе и принцесса, и принц, и Мерлин, и говорящий сказочный конь. Или осенними вечерами, под густым оловянным небом, с багряной веткой белого дрока в руке. Или в весенний полдень, пиная груды зернёного слизистого снега, похожего на икру морского чудовища, предвкушая, как мягко будет стелиться золотистая пыль по просохшему, помолодевшему после спячки асфальту. Или в сумерках, в квартире, у настольной лампы, чья желтизна, казалось, заражала все предметы тропической лихорадкой, так что каждая стопка бумаг, каждая наволочка, каждое чайное блюдце – всё, что только могло попасться А. Х. на глаза, бредило  в горячке, изливало в комнату испарения болот и запахи лазарета.

Тайна земли впилась в сердце А. Х. в тот самый миг, когда её младенческие ручонки ощипали первую ромашку, и тайна страха неторопливо подкралась следом, но никто уже не сможет сказать, когда А. Х. предстала перед тайной света. Сколько раз ей казалось, что она приобщается к свету впервые и весь предыдущий опыт её зрения был сплошной слепотой; сколько раз, уже в юности, она казнилась и отрекалась от своих детских зрачков, то полагая, будто они не были способны впускать в себя свет, то убеждая себя, что враждебная окружающая среда не давала им ни искры, ни вспышки. Каждый раз по-новому ошеломлённая, не верящая себе, насквозь изнизанная сиянием (раскалённой ли белой дороги, катящейся вниз с холма, или шероховатой книжной страницы, или мутновато-индиговых радужек печальных глаз, так и не выблекших в памяти), А. Х. всё дальше и дальше уходила от ранних озарений, предавала их опять и опять ради новых огненных инициаций, и те не заставляли себя ждать. Свет и вновь свет – самоочищающийся, неиссякаемый, непредсказуемый, мерило всех смыслов, условие и обоснование всякой формы, не требующее доказательств присутствие божества – испепелял и пересоздавал, как хотел, любую частицу мира, и А. Х. не успевала заметить, как в сердцевине каждого фотона просверкивало зёрнышко воспоминания о детстве – если только не о том, что было до детства.