.

7.

Этот-то замкнутый, непостижимый, иллюзорный человек и созидал ландшафты эпохи, — стихийно, но в согласии с каким-то зашифрованным планом, точь-в-точь как природа созидала и обустраивала свои таинственные угодья. Неизвестно, сознавал ли он, что именно созидает, или только закатывал в трансе белые шаманские глаза, — но каждое из его видений моментально воплощалось в пространстве и веществе, и это были недобрые образы. Глядя вокруг себя, А.Х. не могла не разделить всё то, что потом она стала называть материальной культурой, на произведения суровых широкоплечих великанов и поделки крикливых пигмеев. Мир великанов, несомненно, умирал. Не то иррациональным шестым, не то совокупностью пяти биологических чувств А.Х. улавливала, что огромное серое здание кинотеатра, куда она ходила несколько раз смотреть польские мультики, могло бы выглядеть мощным и мускулистым, налитым брутальной бойцовской силой, — но выглядело бесполезным и неприкаянным, как бесформенный обломок бетонной плиты, торчащий из грунта. Так же и широченная, как будто навырост сшитая, магистральная улица, на которой он был расположен, отчего-то казалась совершенно заброшенной; на фоне её скудной желтизны хорошо смотрелись бы медлительные караваны, в полубреду влекущиеся из Каира в Багдад. Построенные совсем недавно, уже на памяти А.Х., дома производили впечатление допотопных развалин. Ноябрьские транспаранты обвисали в постыдной немощи. На скуластых профилях рельефных солдат, глядящих куда-то за горизонт со своих монументов, проступало туповатое безразличие. Могущество усвистывало из оболочек предметов, как воздух из проткнутой камеры. Постаменты крошились, ветшали автомобили, выгорали до покойницкой бледности знакомые краски — и ядовитым цветением бушевали краски новые, чужеземные. Всё больше и больше становилось мусора на тротуарах; затем хлынули ларьки — алюминиевые курятники, притоны сладкой нечистоты. То, что происходило с эпохой, впору было назвать новой гигантомахией, хотя гигантов одолевали в ней не великие светлые боги, а полчища карликов в пёстром блестящем тряпье. До А.Х. доносились отзвуки их ожесточённой неряшливой возни, и какой-то не по годам разумной частью себя она понимала, что даже самый унылый из районных универмагов был благочестивее и человечнее новомодных разнузданных торжищ, — но как же упоительно было бежать мимо кособоких ларьков, зажав в кулаке цыганистый яркий трофей, взметая подмётками сандалет клубы пакостной пыли, по горячему заплёванному асфальту, сплошь чёрному от подсолнечной шелухи.

Ни одна из этих перемен не воспринималась А.Х. как собственно историческая перемена. Все они носили скорее геологический характер, наподобие извержения вулкана или сдвига тектонических плит; медленная агония воинственных исполинов с их пятиконечными звёздами, гранитными гимнастёрками, с их бычьими комиссарскими лбами и весомой грубой архитектурой была таким же природным явлением, как мел-палеогеновое вымирание. Однажды осенью А.Х. узнала, что ей никогда не придётся носить красного галстука, украшавшего практически все известные ей изображения достойных подражания ребят; она отнеслась к новости с философской досадой, как к внезапно испортившейся погоде, но ещё долго продолжала то ли по инерции, то ли из упрямства повязывать красные галстуки героям своих рисунков. И когда впоследствии ей, уже отнюдь не маленькой, пытались внушить, что ничего взаправду хорошего этот эффектный атрибут не обозначал, она только отмахивалась презрительно и печально: её тогдашним восьмилетним силёнкам дела не было ни до каких политических обоснований, они всего лишь следовали иконографии гибнущего мифа, в наивных пиктограммах летописали тёмную ностальгию по уходящему, причудливо сочетая её с босяцкой удалью наступившего, — и тем самым были кристально-честны и объективны на зависть самому Фукидиду.

Новый порядок вещей был не только сладострастно-нечист, но и опасен в самом обыденном, бытовом смысле, который, однако же, примыкал к апокрифическим, полуоккультным смыслам детских легенд. Гробы на колёсиках в действительности разъезжали в те годы по перекрёсткам, цеплялись за антенны чёрные простыни, что-то демоническое бурлило в канализационных люках и припадало к окнам подвалов, вурдалаки и зомби бродили, пошатываясь, по дорожкам помрачневшего лесопарка, и силуэт Фредди Крюгера маячил под фонарём, пока из ночного двора грохотал матерный рёв, полный боли и пьяной нечеловеческой злобы. А.Х. находила атмосферу непрестанной опасности дурманящей и беззаветно-родной. Она не могла помыслить окружения, над которым не нависало бы щербатое лезвие страха, и затосковала бы неизъяснимой тоской пойманного зверёныша, если бы чья-нибудь заботливая рука изъяла её из привычного лабиринта, напичканного клацающими ловушками и кишащего монстрами, как в электронных играх про принца Персии и графа Дракулу, — и поместила в кроткий, размеренный, миролюбивый уклад. Занятия и забавы А.Х. медленно, но непреклонно смещались всё ближе и ближе к источникам риска: в подъезды, лифты, на чердаки и пожарные лестницы, к коленчатым трубам теплотрасс, гаражам и трансформаторным будкам, в затопленные фундаменты долгостроев; никакие увещевания старших не могли удержать её вдали от этих хтонических святилищ, и по мере того, как раздвигался горизонт освоенных земель, рассекаемый надвое рубчатой шиной первого взрослого велосипеда, к притяжению сумрачных тайн добавлялось чувство хозяйской уверенности: всюду были её безрадостные имения, всюду были её заржавленные гербы.

А.Х. седлала велосипед рано утром, когда можно было безбоязненно нестись по самой середине проезжей части, и гнала во весь опор к учебному стрельбищу, в два ряда оцепленному покосившимся забором с колючей проволокой и непролазным кустарником; затем её путь лежал мимо мятых ангаров и пустующих автостоянок к рыжей речушке, фланкированной с обоих берегов высоковольтными вышками: там было необходимо найти и несколько раз неторопливо объехать двухэтажное строение с низкими запылёнными окнами, — единственное, что излучало какой-то уют, пусть казённый, но на мягкий провинциальный манер. Оттуда было совсем недалеко до разрушенной дореволюционной дачи, о которой А.Х. (как, возможно, и другие впечатлительные хулиганы из числа её сверстников) как-то раз вознамерилась написать готический роман с убийствами и вампирами, но, к чести своей, отступилась от этой затеи, едва осознав, что чуть ли не под копирку перекатывает в клетчатую тетрадь цитаты из сразу нескольких недавно прочитанных книжек. Правда, в сторону дачи А.Х. направлялась нечасто: ей достаточно было помнить о существовании зловещих мёртвых проёмов и обугленных стропил, но для постоянного созерцания они были слишком нарочитыми, слишком театральными. То ли дело больничные корпуса, в закоулках и тупиках между которыми блуждали невыразимые и неочевидные страхи, — или гниловатое озерцо, где скользили водомерки и плавали алюминиевые банки из-под водки “Чёрная смерть”, с ухмыляющимся черепом на боку, — или рыночные задворки, запятнанные следами всего того нелегального, непристойного, варварского, что в одночасье стало нормой быта и бытия. Велосипед уносил А.Х. в глубину желтушных пасмурных перспектив; иногда чиркали по голеням сорняки, иногда колёса мелко тряслись на щебёнке, иногда хотелось петь (и А.Х. пела), иногда — пригибаться к рулю, борясь с мурашками ужаса. Немирный обвалившийся мир приветствовал её и испытывал, — и если она прошла испытание, то потому, что распознала главное правило новой игры и превыше всех добродетелей теперь ставила дерзость.

Была ли счастлива А.Х. свидетельствовать оргии духов упадка?.. Она и сейчас не знает. Немало было самозабвенного азарта, и наркотическое наслаждение приторным дурманом, безусловно, имело место; но в какой степени они соответствовали её личностной природе, а в какой были предопределены элементарным отсутствием выбора — она никогда не сможет сказать. Колыхались за пределами зрения фата-морганы других времён, иных государств: там вдоль фасадов зданий маршировали стройные колонны, венчанные резной листвой, там отзванивали о мрамор студёные струи фонтанов, там сияли сапфирами витражные окна, там тонкие лица склонялись в задумчивости к рукописным страницам или в клятвенной решимости к эфесам мечей, — и к каждому далёкому образу А.Х. пылала высокой мучительной ревностью; ей хотелось ворваться в эти грезящиеся королевства, среди языков огня и мятущихся знамён, неудержимо и грозно, как Жанна д’Арк, — и отвоевать их у прошлого, и наречь их своими. Но на деле им доставались резервации книжных фантазий, а подлинная реальность продолжала вырождаться и хиреть, покрываться наростами ларьков и лавчонок, одеваться в растянутые олимпийки, лепить на вывески кривые буквы из самоклеящейся плёнки, источать зловоние перегара и общепита, выташнивать из телевизионных экранов то мыльные ополоски бестолковых и привязчивых песен, то пулемётные гильзы скомканных войн, где не было ни внятных “наших”, ни внятных “врагов”, но были только разглагольствования корреспондентов и общие планы дымящихся пепелищ.
А.Х. истово вчитывалась в повествования о недостижимом и давнем, но на практике верой и правдой служила своей эпохе. В раздрае и смуте она была совершенно свойской, как беспризорный собачий недоросль среди свалок, гаражей и промзон.

— Пошловато для финала главы. Не изменяйте уж своему инфернальному стилю: как серная бактерия в естественной среде обитания, — мрачно съязвила А. Х.