.

8.

Мы шли с А.Х. по узкой цветущей каёмке вдоль трамвайных путей — по той сладчайшей полоске травы между асфальтом и сталью, которую перешагиваешь в одно касание, успевая за эту секунду напиться тепла и горестной мощи, как древний Антей, припадающий к матери-Гее, — и одна тень скользила по красным жилкам лапчатки и кругляшкам подорожника, но один или два человека смотрели себе под ноги — я не знаю.

Мы играли.

— Пятьдесят пять, — сказала А.Х.

— Здание с жёлтой облицовкой. Вроде мякоти груши или айвы по тону,— ответила я, не раздумывая. — Магазин “Детский мир”. Там был куплен волк из пористой упругой синтетики: понятия не имею, как она называется. Он вскоре начал темнеть и крошиться, как будто умирал от рака. Помните? Было невыносимо больно и жутко, и пришлось завернуть его в тряпочку, спрятать в коробку и никогда, никогда туда не заглядывать. Это было как сдать его в хоспис. Интересно, выбросили ли его, или где-то на антресолях так и лежат эти мощи. Их стоило бы захоронить с почестями хотя бы сейчас. Но простите, я отвлеклась. Ещё метрострой. Озверелое рычание техники и нагромождение чёрных каркасов. Там находился вход в ад — и не в то туманное царство, куда спускался Эней, а в пекло с кипящей смолой, как оно есть. Если миновать этот ужас, то дальше всё хорошо: золотистый и сизый простор, предвосхищение южных, приморских пейзажей. Крыма, может быть, или даже Кавказа. Это у магазина “Хозтовары”, в июле месяце. В “Хозтоварах”, скорее всего, нужно было купить солидол для велосипедной цепи. Особая миссия, священная тем, что, при всей принадлежности ко взрослому миру, её поручали нам не взрослые, а мы сами. И кафе-мороженое, — за парикмахерской, на углу; пломбир или молочный коктейль с зелёной соломинкой. Лимонад “Фиеста”. Амброзия с пузырьками. Удовольствие не сказать что частое, но божественное — и не потому, что всё это было вкусным, а потому, что оттуда, из-за пластмассового столика, приоткрывались ещё какие-то слои бытия. Раздвигался на мгновение занавес, и можно было заглянуть во что-то беззаботное, праздничное. Лёгкое. Летучее, как пёстрые летние ткани. Хватит?..

— Хватит, — согласилась А.Х. — Ваша очередь.

— Двадцать, — сказала я.

— Слишком просто, — пожала плечами А.Х. — Сияние за окном, бьющий в стёкла сноп нежного пламени. Это было на повороте у той самой детской поликлиники, про которую вы многое могли бы рассказать, но никогда не решитесь. Первое благоговение перед восходом солнца. Пылающие дома и яркая-яркая лазурь, настолько чистая, что хотелось ей во всём уподобиться. Ромашковые поляны у подножий, или предгорий, или как ещё вы могли бы назвать подступы к самому высокому дому в микрорайоне, — палевому и песчаному, ещё не до конца заселённому. Проезжаем ещё немного, и там будет водонапорная башня, которая снилась вам многажды, — я думаю, потому, что её снесли прежде, чем вы успели посмотреть на неё вблизи. Стало быть, башня: далёкая, манящая, тоже пылающая в лучах солнца. Если выйти на той остановке, то заброшенные яблоневые сады и малина. Малина была червивая, мелкая, и вы пожирали её пригоршнями, вместе с червями. Рыжий пёс, которого вы назвали Диком в честь пятнадцатилетнего капитана. Вы кормили его печеньем, а он всё покорно съедал — без восторга, но с благодарностью. Канавы с хвощом. Гнилые брёвна и разноцветные букашки, копощащиеся под отмершей корой. Столкновение с девственным, дремучим в своей невинности миром. Но не будем углубляться туда. Если проехать немного ещё, то холм, откуда открывался вид на всю окраину, с подъёмными кранами, экскаваторами, котлованами, крохотными рабочими в касках — почти освоение Марса! — а потом опять что-то гномье, из сказок немецких писателей: печальные кукольные домишки среди тёмных деревьев. Или так, если ехать в обратную сторону: осенние сумерки, молочные, влажные. Лиловая хмарь над растоптанной грязью, и обрывок не то тумана, не то низкого облака, скрывший последние этажи недостроенного общежития. Вы увидели его из окна трамвая, и эта сумеречная диффузия земли и небес вас так потрясла, что вы захотели написать о ней стихотворение. У вас, ясное дело, ничего не получилось. Но вот сейчас я восстанавливаю справедливость и возвращаю ваш клочок тумана литературе. Достаточно или продолжать?..

—Достаточно,— от упоминания неудавшегося стихотворения мне стало тошно, как будто меня с головой окунули в кисель белёсого вечера; моё бессилие перед его образом ничуть не изменилось с тех пор.

—Я ещё долго могла бы,— сообщила А.Х., и во вселенной не существовало ничего, что было бы мне обиднее и драгоценнее её бахвальства.— Вы играете или сдаётесь?

— Я играю.

— Тогда пятьдесят восемь.

— Я не помню. Вернее, так: я помню этот маршрут. Но не помню почти ничего, что было с ним связано. Кроме, разве что, статуи Прометея — это ведь был Прометей? — посреди газона, больше напоминавшего очередной пустырь. Статуя, к слову, была очень плохая, но тогда она вызывала только недоумение: к чему он прикован? И почему похож на балерину, а не на титана?.. Вот так начинают распознавать бездарность и абсурд. Гранит, бронза, изморозь. Да, и ещё самое страшное небо, какое мне приходилось видеть. Фиолетовое, безжизненное, с багровым отливом. В ноябре или конце октября, когда уже рано темнело, но ещё не было снега. Именно на пятьдесят восьмом пришлось после школы тащиться на районное соревнование по теннису. Соревнование, разумеется, прошло бесславно. Но вот тогда над городом было это ледяное, синюшное, трупное небо, сплошь в каких-то кровоподтёках. Вроде глупость, но такие глупости потом снятся в кошмарах. Больше, вроде бы, не вспоминается ничего.

—Кажется, трамваи закончились,— сказала А.Х., не то задумавшись, не то намеренно игнорируя мои “не помню”. — Но были ещё автобусы. Ваша очередь.

— Сто семьдесят восемь, естественно.

— Самый главный,— А.Х. ностальгически улыбнулась.— Здесь даже непонятно, с чего начинать. Ну, пусть будет так. Передняя площадка, чтобы было видно лобовое стекло, и вы стоите, не держась за поручень. Вам нравится балансировать на поворотах, как балансирует виндсёрфер на волне. Физиологическое ликование от собственной ловкости, от движения и свободы. Несущиеся навстречу улицы. Солнце и бетон за листвой. Вы едете за сокровищами: на рынок, где будете выменивать один картридж для приставки на другой, и там же вы купите у цыганки семечек в газетном кульке, который истреплется через минуту, и тогда содержимое перекочует в карман. Вы могли бы купить их и поближе, но цыганские крупнее и обильнее посыпаны солью. Впрочем, эти ваши видеоигры и семечки не так уж важны. Вам хочется вновь и вновь уезжать на сто семьдесят восьмом лишь потому, что это самое долгое странствие, почти кругосветное путешествие, а рынок просто прилагается в к нему по законам жанра — Синдбад не может вернуться с пустыми руками. Вы едете далеко-далеко, куда не добраться на велике, где начинается терра инкогнита. Там железнодорожные платформы среди тополей. Там мосты, эстакады и обнесённые неприступными заборами фабрики. Где-то там вы отбивались от злобного чёрного кобеля, которого пристрелил подоспевший милиционер, и где-то там вы удирали от красноглазого дядьки, который уговаривал вас зайти с ним в подъезд, — и никакой милиционер не появился, но в те годы вы ещё умели быстро бегать.

— Чёрного кобеля мне до сих пор жалко, — сказала я.

— Зато вы всё узнали об эффективности охраны правопорядка,— ухмыльнулась А.Х.

Я затянулась сигаретой и молча кивнула. Под ногами пружинили упрямые притрамвайные травы. В первый раз за всё время мне было легко от присутствия А.Х., и с каждым словом крепла уверенность, что некий освободитель был ниспослан мне в её невидимом облике. Мне захотелось сказать что-нибудь жизнеутверждающее.

— Ну вот мы с вами и нашли общий язык, — бодро произнесла я. — Я могу записывать всё, что вы говорите, даже не редактируя. А помните, с каких тоскливых умничаний мы начинали? Как на симпозиуме зануд.

— Какой автор, такие и симпозиумы,— парировала А.Х. — Кстати, если вспоминать, с чего вы — вы, а не “мы” — начинали, то ваши первые главы — две, если не три — вообще годятся только в макулатуру.

С этим было трудно не согласиться, но внезапная враждебность в тоне А.Х. показалась мне настолько предательской, что в глазах у меня потемнело.

— Да, в макулатуру! Потому что там предполагалась ваша, ваша прямая речь, ваши воспоминания и рассказы — или хотя бы такой разговор, как сегодня, но никак не мои монологи и не ваша высокомерная болтовня! Вы изуродовали мне композицию повести, вы артачились, вы меня провоцировали, вы меня поучали; я шла у вас на поводу. Из моей героини вы, неизвестно на каких основаниях, стали моим же критиком. Я почти готова поверить, что вы — не вымысел, а отдельная личность и можете физически дать мне по морде, но даже в этом случае я не намерена уступать вам и дальше. И я заставлю вас рассказывать от первого лица. Прямо сейчас.

— Чёрта с два, — отрезала А.Х., и мгновенно стало понятно, что она победила. — Это вы мне прямо сейчас будете рассказывать от первого лица. Вы. Мне.